Прекрасное далёко
«Мой персональный ад: под белым круглым потолком вижу, вижу тебя... Брезгливая усмешка. Благородный взгляд. «Оживитель», элита, творец прекрасного. Известный художник, любовь лукавых блогеров и усталых людей».
Я щурюсь, словно от ветра – ресницы ссохлись, в глазах плывёт. Воздух дрожит, как в жару, хотя ступни мои леденеют. Чужой взгляд щекочет затылок. Может, это мерещится – от жажды мутит; вода близко, да не возьмёшь. Отлепиться от пола. Встать. Распечатать запаянный пластик шлема, добыть аварийный запас, я должен, могу, обязан...
Я покрываюсь незримой пылью, прижимаясь спиной к стене.
Шлем заклинило – не снять. Я в западне. Биокостюм сдавливает тело, мягко и беспощадно. Пусть горит в аду тот, кто принёс бракованный костюм, будь прокляты жёсткая посадка и мои трясущиеся от шести месяцев одиночества руки.
Воздух поступает сквозь щель в вороте – я вскрыл её, едва пришёл в сознание – ненадолго. Прошлый день помню урывками; тело как чужое. Я уже не встану. Стекло повреждённого шлема запотевает от дыхания...
Ты рад, что не встану?
Я сражался слишком долго, чтобы понять, что не боец. Мне не грозит скука – спутник мёртвых, я хочу лишь покоя, ведь за тридцать лет ты не разглядел, как страстно я боролся. У меня твои серые глаза. И волосы светлые; я их стриг, как ты – гладко с висков, с короткой чёлкой на лбу. Отец. Я нарисовал кособокий самолёт в три года – ты потрепал меня по волосам. Помню обнимающую теплоту твёрдой ладони, первый и единственный раз.
Рисование мне не давалось.
Задираю голову, врезаясь затылком в переборку; затылок ломит щекотно. Лента под шлемом стягивает голову, словно шипастый обруч. Нейросеть заперта в полумёртвом корабле, как я – в своём теле, но мы оба живы. Она ловит мысли, обрабатывает, транслирует, не в силах прекратить, вгрызается в изнурённый разум импульсами... Глубже, ещё глубже, не фильтруя. Изощрённая пытка: аварийный контакт. Тот, кто программировал его, псих или садист.
Я сглатываю вязкую слюну.
Мой персональный ад: под белым круглым потолком вижу, вижу тебя... Брезгливая усмешка. Благородный взгляд. «Оживитель», элита, творец прекрасного. Известный художник, любовь лукавых блогеров и усталых людей.
Ты кривишь губы, глядя сверху вниз. Ты всего лишь голограмма, но слишком кружится голова, чтобы помнить об этом.
Хочу говорить с тобой, отец. Губы потрескались и саднят, мучительно сглатываю, но словно песок во рту. Слова нам никогда не давались.
Ты отрёкся от меня в суде. Отправил в тюрьму, а ведь мог спасти – сказать всего три слова. Я ждал, не надеясь. Не избежать наказания желал – нет, заслужил. Хотел только услышать... Чтобы знать, что тяжесть твоей ладони мне не чудилась когда-то – как замок, как крепость, как печать на сердце моём, чьи ключи только смерть вернёт.
Я хочу прекратить всё. Навсегда.
Я боюсь смерти.
Отлепиться от стены, доползти до аварийного ящика с инструментами, снова и снова стирать пальцы, чтобы вскрыть проклятый заклинивший шов... Кашель наждаком обдирает лёгкие, выжимает тело, как губку от воды. Я словно парю, закованный в собственное тело, громоздкое и неподъёмное. Смерть от жажды – это долго и тяжко, зато мы наконец поговорим. Пусть не вслух.
Лента контакта с электродами впивается в виски. Я усмехаюсь в потолок сквозь ползущие капли конденсата на шлеме. Твоё лицо парит в воздухе: морщишься, взирая сверху вниз. Да, я жалок, скорчился у стены.
Помнишь, отец?
Ты выбросил меня из своей жизни, как банку засохшей краски, измочаленную кисть, как устаревшую модель планшета для рисования. Сколько их ты разбил, когда что-то не получалось? Твоё имя гремит в соцсетях как имя великого творца красоты, а грязную брань слышал только я – ошмётками на чистом полотне, в пропахшем коньяком кабинете.
Андрей не слышал. При нём ты был статен и великодушен. Андрей, друг мой, с лицом решительным и чистым, как замороженный океан. Он и рисовать любил море – влюбился, меняя на планшете заставки с картинами Василия Нестеренко... Потащил меня на мыс Великан. С рассвета до зари на ногах, под хруст каменной крошки и рокот прибоя я снимал с дрона бесконечные пейзажи, а он глотал ветер, как олимпийский бегун после финиша – добежать и умереть. Потом Андрей рисовал пейзажи, обращая в ожившие голограммы.
Я гулял по выставке, погружаясь под скалистыми сводами в морскую синь, среди зачарованных зрителей... И думал об удачных ракурсах, что поймал мой дрон. И ветром не снесло, не зря гонял на аэродинамику сотни раз. И корпус укреплял: да я извилины в мозгу свернул, соображая, как не прибавить машине веса. Если гордость – это порок, то я порочен, и не менее вас, «оживителей», творящих красоту.
Андрей – твой лучший ученик, отец. Твоя гордость и моя ненависть, который я не поддался.
Зачем изгибаешь бровь презрительно и недоверчиво?
Пусть ты отрёкся от меня, выкинул прочь – но с Земли я улетел сам. Мой выбор – некрасивый, непрактичный. Зато мой. И если... если я встану, то сделаю всё красиво, потому что хочу жить.
Но пол качается вокруг, как морская зыбь... С потолка струится синева, бликами мечется на твоём лице. Я не в кабине – на выставке Андрея, где он скрывался у выхода, в переливчатых тенях. Наблюдал, как женщины размазывали тушь по щекам, а мокрые от слёз глаза сияли, как у младенцев при виде солнца.
«Я – оживитель», – шептал Андрей. Ты, отец, сжал его плечо: «Твоё море. Они вышли из него и воскресли, ученик». Я стоял в темноте за вашими спинами и жмурился до красных пятен под веками.
Теперь ты спокоен. У тебя больше нет сына – я освободил тебя. Ещё пара дней или часов, и освобожу навсегда. Почему хмуришь брови? Глубокая складка на лбу – так и тянет коснуться, а прежде я не осмеливался. Ты молчишь – плотно сомкнутые губы.
Приборы тоже молчат, датчики слепо чернеют на стенах. Безжизненных, как ржавая долина в иллюминаторе. Я действительно готов был искупить свою вину. Вызвался вместо тюрьмы на работу в колонии, но... Сбой передатчика, ошибка пеленга. Поселение осталось за краем гор, по ту сторону каньона, на другом полушарии... Я один, я ошибся и снова должен бороться, но тишина звенит в ушах.
Здесь я ничего не должен, отец. Даже дышать – хотя кислородные системы исправны. Вода рядом, но я – далеко. Я погибну от жажды, как последний романтик пустыни, зачарованный белым нещадным солнцем. Сутки прошли. Три дня без воды, говорят, достаточно, чтобы умереть – слишком долгая агония, но разве не этого ты хотел, а?
Гляжу вверх: твоё лицо застывает, враз постарев: болезненные складки вокруг рта. Тусклый взгляд.
Я привстаю, слепо шаря вокруг, пальцы скользят по полу. Ты немо смотришь мне в глаза из ниоткуда. Под шлемом – морозные иглы сквозняком по затылку. Ты – голограмма, плод моих мыслей и воображения, дотянулся бы – потрогал, но сил нет и мутит при мысли, что схвачу лишь пустоту...
Ты – не пустота. Ты – мой отец. Я знаю, что это ты.
Кожа зудит под плотной лентой, обнимающий лоб – чувствую взгляд, мурашками под кожей. Взгляд изнутри, из подкорки собственного мозга. Взгляд отовсюду – со стен и потолка, как отражённое эхо в пещере.
Корабль слеп и мёртв. Нейросеть жива.
Она безумна, потому что спятил я. Чёртов постоянный контакт – он как любовь: ни забыться, ни развлечься, даже потеряться нельзя, ни на этом свете, ни на том... Да. Я на том свете теперь. Он, другой, глядит сквозь стекло: буро-рыжие барханы, словно засохшая кровь. Здесь трудно умереть, отец.
Сейчас я преступник не потому, что осуждён, а потому, что бездействую.
Гибель от жажды уродлива, как всё, что лишилось воды. Вон, за кругом окна – посечённая древней засухой земля. Пусть я сам не стал «оживителем», но во мне твоя кровь, отец. Что? Ты вздрогнул, или мне мерещится в запотевшем стекле?
Руки сводит в усилии подняться.
Марс – угроза, лекарство от апатии, тревожно-красный зов вперед. Я вглядываюсь в чёрную панель рядом, в своё отражение. Зрачки блестят под воспалёнными веками – в них страх и ужас. Здесь они близко, как нигде больше.
Я не хочу умирать, отец. Бей и беги... Инстинкты когтями вгрызаются в мозг. Я царапаю непослушными пальцами шею, кольцо шлема, пот заливает глаза. Да, я готов ударить – себя, потому что заслужил. Почему сдался?
Что с того, что ты отверг меня? Потому что я бесполезен, ибо не умею творить красоту? Плевать. Я... я выберусь. Мои дроны – тоже искусство, они нужны людям, они спасают и убивают. Они прекрасны, как я сам, как мои сморщенные под перчатками руки.... Встать. Гнев клокочет в горле тошнотворным комком, нечем дышать.
Я не умру.
Встать. Отдираю себя от стены, волоку ноги, как чужие. Под веками горят круги – красные, белые, слепящие. Встать. Я не смотрю вверх, но знаю, что ты там, наблюдаешь, напряжённый и ждущий. Ящик с инструментами за панелью у самого пола, я смаргиваю и вижу жёлтый значок – он качается и пропадает. Хватаю воздух ртом, душный, благословенно влажный – омерзительно кислый на вкус. Боль раздирает рёбра. Пол вдруг вздыбливается и кренится, я хватаюсь за что-то, жму отчаянно на жёлтый скачущий ярлык. Пластик скрежещет... Щелчок.
Я замираю, упираясь лбом в пол – стеклом шлема. Встать. Ну же. Боль обжигает локти, колени, вытягивается вдоль костей... Я дышу медленно, считая вздохи. Сдираю перчатки, ощупью выбираю кусачки.
Лента сдавливает голову, в глазах темнеет, что-то распирает череп изнутри – бьёт набатом: «Не сможешь, бесполезно, оставь, будет же как всегда – всё зря...» Будто нарочно, чтобы я отключился, не дёргался, застыл навсегда... Чёртов прямой контакт. Я загибался больше суток – нейросеть выучилась, привыкла. Как непрактично для выживания.
Безобразно. Я изменю это, отец, я же твой сын. Видишь меня? Пальцы соскальзывают, на стекле плывут кровавые мазки. Кусачки падают с глухим стуком. Это не белый флаг, мне бы только отдышаться...
Марс – мечта человека-победителя. Вечного спортсмена: быстрее, выше, сильнее. Выживут только спортсмены. В одиночку они пробьют путь наверх. А если разобьются по двое – глотки перегрызут за право жить.
Я пытаюсь сглотнуть, но язык мешает во рту, неповоротливый и чужой. Круг иллюминатора двоится, словно мираж в пустыне. На Марсе нет миражей.
Слышишь, отец? Здесь я настоящий. И я не спортсмен, даже когда сражаюсь. Борьба за выживание – не олимпийская трасса, я сам назначаю награду.
Не ты. Никто другой.
Ты говоришь, что своим искусством обращаешь живых мертвецов в людей – я признаю, что не спаситель. Только тень в блеске погони за оригинальностью, той, что зовётся личным талантом, за которую бросают на счёт нули, порой даже с цифрами в начале строки. Скажи, отец, когда ты решил, что твой сын – никто?
Не художник, не музыкант, не учёный. Просто инженер. Разработчик, один из тысяч в наш век умственного труда... Паршивая овца в семье потомственных «оживителей». Не станет меня – никто не заметит. Кто-то другой утвердится в офисном стуле, щёлкнет крышечкой стакана с кофе.
Исчезнешь ты, отец – мир захлебнётся в истеричных хэштегах. В горестных постах всех сетей – ушёл художник, «оживитель» будней, мастер, глоток свежего воздуха в толще тоски и дешёвенького счастья.
Нет, я не тень и никогда не прятался от жизни. Но ты перестал брать меня на свои выставки после десятого класса, когда я плюнул на талант. На лживую индивидуальность – ту, что можно продать. Ту, что якобы сделает меня лучше, а значит, и мир вокруг. Взамен я взялся делать то, что умею хорошо: мастерить поделки. Из металла. Летающие. Чтобы воздух, как родной, обнимал гибкие крылья, а сканеры цепко глядели на леса, огневые точки, пожары и незаконные свалки.
Я – вымирающий вид, исполнитель. Тестировщик, оператор дронов. Ты, отец, мастер воображения и презираешь меня, но представь хоть на миг, как ластится к пальцам прохладный металл, а ток пульсирует в микросхемах колко и ритмично, словно невидимый пульс.
Что закатываешь глаза, отец? Не отворачивайся, когда с тобой говорит сын.
Вообрази, как горит под рёбрами ожидание – три, два, один, старт! Подъём. Обливное солнце на гладких крыльях. Машина в воздухе – крошечный истребитель неизвестности, разведчик, повелитель данных. Полёт нормальный. Строки кодов текут на моих экранах. Всё отлажено, как часы – атомные часы.
А если сбой – значит, я ошибся с решением. Оно недостаточно лаконичное, удобное, красивое. Ничего. Найду новое, пусть не с первого раза, и тогда... Ветер, дождь в чистом поле. Град. Машину мотает и бьёт, но она держится, потому что прекрасна. Аэродинамика, состав материалов, связь – всё выверено, практично, разумно. Возвышает ли такая красота?
Красота повседневного действия. Красота быта, его орудий. Оживляет она людей так же, как и твои картины, отец?
Я пошёл в армию, чтобы найти ответ. Война стряхивает шелуху, обнажает ядро – если оно есть; а нет – иссушит душу и выжмет досуха. Наш мир уютный и прикрыт технологиями, мои дроны не заглядывают в окна чужих квартир. Но война идёт всегда – я подал рапорт, чтобы пригодиться.
А не затем, отец, чтобы плюнуть тебе в душу.
Я не презираю твой мир, достижения и веру в красоту. Но знаешь, мир спасает кто-то ещё. Если спортсменами не рождаются, то — слышал – становятся? Я хотел вылепить из себя бойца, спроектировать, вырезать и распечатать на принтере – как моя несбывшаяся любовь лепит скульптуры и обставляет мебелью дома. Мария – гибкая и невысокая, с чувственным ртом и строгими глазами... Она ждала из армии не меня. Помню, как смотрел на крутобокие спины дронов и гладил панель управления, думая о бёдрах Марии.
Я хотел найти в себе силу, но познал лишь слабость.
Слабаков не убивают в уютном мире – они, причитая, слоняются по его закоулкам. Но я был на войне. Я выполнял приказы – ничего нового, отец, верно? Делай что должно, и будь что будет. Но кто размечает границы долга?
Приказ командира – что может быть проще. Яснее. Ты был моим командиром с детства, отец, и я пришёл туда, где вертикаль власти не оставляет места для сомнений, но оказался перед выбором.
Один.
С оружием в руках, пусть моё оружие — это глаза и уши артиллерии, боевые дроны.
Отец, ты смотришь на меня с потолка сквозь радужное марево – кривишь тонкие губы, и я дрожу, вспоминая, как задыхался в душных парах краски ночами, чтобы стереть складки презрения тонкого рта.
Сейчас за стеклом – лживая романтика пустыни. Иззубренный горный кряж на мутно-оранжевом небе – близится полдень. Надо встать, иначе он станет последним. Ты бы хотел, чтобы я встал, отец? Не отворачивайся, я знаю, что нет. Иначе ты протянул бы мне руку в суде.
Сделай это сейчас. Дай мне хоть что-то, чтобы я снова встал.
Колени ноют, как от простуды, я подтягиваю затёкшую голень руками – сесть по-турецки не выходит. Тупая боль сверлит кости. Костяшки пальцев сгибаются через силу, как у старика.
Добраться до воды... Ноги тяжёлые, как придавленные тяжестью гипса. Я выдохся – ещё тогда, когда очнулся после жёсткой посадки на холодном полу, под отупляющий писк аварийных систем.
Я не мазохист, отец. Я просто устал. Ты усмехаешься сжатыми губами, твой голос пульсирует в моих висках: «Ты не боец, ты никому не нужен». У тебя был прекрасный ученик Андрей, а я – всего лишь бесплодный в духе сын. Верно, отец?
А потом я убил его.
Армия меняет людей. Я косноязычен, знаю, не звучит во мне песня международного языка: моя любовь к тебе иссушает, мне недоступно творить красоту, я умею только действовать. Действовать – значит служить.
«Оживители» свободны от воинской повинности, но Андрей пошёл вместе со мной. Хотел выучить новый урок, по защите прекрасного. Я обливался потом, ковыляя в полной выкладке, а он стрелял с колена, не прерывая вздоха – могучий, спокойный, добродушный, как пограничный пёс. Ему бы пошёл зелёный – а берет достался краповый, почти алый на солнце. Моя наводка – его цели... Ты, отец, проклял меня тогда, знаю – ведь это я увлёк Андрея в пучину.
После срочной службы контракт мы заключили оба.
Ты велел скрывать профессию, но Андрей рисовал по ночам. Комвзвода застукал раз на марше: «Молодой, приказ для кого?» И замолк, как подавился. Я смотрел из-под ладони, лёжа на спине: Мария возникала на песке, как живая: вполоборота, с лукавой улыбкой, тонкой талией – руку согнула, поправляя волосы, растрёпанные ветром... Мария, прекрасная, как те скульптуры, что выходили из-под её ловких пальцев.
Я позвал её замуж в десятом классе; она рассмеялась. Она видела мои детские рисунки.
Андрей обнимал её бережно, словно баюкал снежинку в ладонях. Ты мечтал об их свадьбе, отец.
Мария пришла ко мне на свидание лишь однажды. В тюрьму. Не присела даже. Взглянула исподлобья сквозь стекло, суровая и нежная, как женщина, знающая, что любит. Тёмная прядь внезапно упала на лицо. Она потянула за тугой завиток... Помню её волосы на ощупь, с детства – нежные и мягкие, словно цветки ландыша.
Я с трудом наклоняю голову – шея ноет, затекла. Растираю между пальцев невидимый шёлк, цепляю кожу – складки разглаживаются не сразу. Вода, вода... В круге за стеклом холмы краснеют, зубчато врезаются в пыльное небо. Я смотрю – иллюминатор дрожит, плавится, тает... Мария глядит на меня в ответ. Голос в мозгу распадается на слова, тихие от гнева: «Не возвращайся. Никогда. Ты умер вместе с Андреем».
Она говорит медленно, когда ярится. Бёдра под чёрной тканью изгибаются круто и чётко, как кабина самолёта, как спины моих дронов. Я тяну руку – обласкать скрытую внутри силу, но пальцы сводит, колет иголками, будто схватил репейник. Я моргаю. Сухие веки царапают глаза.
Марии нет.
Корабль безмолвствует, только щекотка под лентой шлема будит тревогу – мы всё ещё живы. Упрямые твари: я и моя нейросеть.
Как во сне, я нашариваю кусачки и ввинчиваю их в щель под краем соединительного кольца. Шлем трещит, как кость. Как сухой стук пуль по броне. Виски пронзает боль. Белизна взрывается под веками вихрем, и мир гаснет.
Но я вижу.
Боевики залегли вокруг высоты. Командир взглянул вверх – на меня через камеры дрона – коротко и беззвучно-матерно. Я отдёрнул руку от панели: приказ отступать пришёл «сверху». Приказ продолжать корректировку огня пришёл от командира. Его выбор: не пропустить отряд с запрещённым грузом. И знаешь, отец, не командир первым вышел в эфир – Андрей хрипел мне тогда в наушники. Я слышу его снова, отец, вот он – разбивает твой одухотворённый гнев.
«Приказ – слово Бога, но смертным даровали право выбирать. Включай помехи, брат, мы принимаем бой».
Минуты, растянутые в вечность... Тёмные взрывы на соседней высоте, залпы огня. Вечность... У меня остался один рабочий дрон – боевой, а от взвода остались трупы и душно-сладковатая гарь. Я нашёл остатки груза и расстрелял по нему остатки боезапаса. В глазах стоял туман, будто теперь: пот или слёзы, жгучие, солёные, бесполезные, как смерть ребят. Андрей ошибся; выбор – лишь фикция, ибо человек один, а смертных грехов семь.
Я пошёл под суд за невыполнение приказа. Интересно, а не выживи никто – нам бы дали «героев»? Героизм не заметен там, где нет смерти.
Глаза нестерпимо жжёт, будто капнуло жидкое мыло. На коже прохлада, и странная полоса перед лицом, на мутно-белом фоне потолка... Ощупью тянусь к шее, и сердце обмирает.
Пустота. Я лежу навзничь в скинутом шлеме, как в пустом горшке, и потолок медленно вращается надо мной.
Встать. Сморщенные перчатки валяются тут же, на запястье шов – надпись, буквы прыгают перед глазами... Там твоя фамилия, отец. Моя фамилия.
Я не останусь здесь иссохшей мумией, любезно подписанной для инопланетных могильщиков. Встать. На четвереньках, качаясь, как пьяный, на коленях, хватаясь за стены – доползти до блока системы жизнеобеспечения. Вперед. Руки трясутся, губы ссохлись. Я теряю равновесие и хватаюсь за крошечный кран с водой, молясь, чтобы он выдержал. Вода журчит. Блестит прозрачный пластик в ладони... Я сползаю вниз и сжимаю кисть второй рукой, не давая метнуться ко рту.
Я должен пить не торопясь. Аккуратно и красиво, как за праздничным столом – чтобы выжить. Зажмуриваюсь: не могу видеть, как мучительно медленно поднимается вода к губам... Глоток. Стиснуть зубы, чтобы не присосаться, как вампир. Тёплая сладковатая влага омывает дёсны, прокатывается по воспалённому горлу в желудок и растекается там прохладно и болезненно.
Затылок и виски зудят под лентой. Фантомно-чужой взгляд царапает кожу, но я не смотрю вверх. Я делаю новый глоток, перекатываю воду за щеками – она будто впитывается, так что в горло попадает немного. Но всё равно считаю до пяти и отпиваю ещё чуть-чуть...
Внутренности сворачивает в комок, сердце ноет, лёгкие горят – я трясусь, будто схватился за голый провод. Кажется, я плачу, но глаза сухие.
Вода.
Я буду жить. Щекоткой по затылку, дуновением в разуме – удивление, неприязнь... согласие? Нейросеть учит новый урок. Мы ещё посмотрим, кто кого, своевольная машина. Я снова человек, и оживлю тебя так, как нужно мне.
Не будь я сын «оживителя».
Отец. Я нашёл красоту даже в машинах для убийства, чтобы доказать тебе, что прекрасно всё, что быстрее, выше, сильнее. Я пошёл против приказа, чтобы защитить красоту. Тогда, в суде – почему ты не признал меня? Не протянул руки, видя, что я тону? Разве я не сделал достаточно, чтобы назваться твоим сыном по праву духа, а не крови, назваться творцом?
«Мой сын – оживитель». Всего три слова. Но, знаешь, они мне не нужны. Я – твой сын. Был, есть и буду.
Я не смотрю вверх, когда отползаю от блока с водой. Вдох. Выдох. Запустить проверку систем... Одна за другой расцвечиваются жёлтым и – о чудо – зелёным панели. Часть солнечных батарей разбита – точнее, семьдесят три процента, поэтому нейросеть перевела корабль в режим консервации, кроме важных для человека систем.
Резервная станция связи — вот моя цель. Взлететь не выйдет, даже если поймаю пеленг – топлива нет.
Сгибаюсь над полом на четвереньках, через секунду задираю подбородок, чтобы не стошнило. Мир мерцает рябью. Чувствую, что ты следишь за мной, отец: шершавый интерес – так академик Павлов смотрел, наверное, на любимую собаку... Передатчик работает. Я включаю SOS и считаю удары сердца. Колонисты вряд ли ответят сразу же, но почему-то жду... Просто чтобы не ринуться, подволакивая ноги, к агрегату с водой. Рот наполняется слюной...
Вдох – удар – выдох. Вдох.
Зелёный сигнал на панели: принято! Помощь придёт. Я стекаю по стене вниз, и что-то отпускает внутри – сдавленные внутренности распрямляются; запрокидываю голову и выдыхаю.
Ты всё ещё там, отец. Глядишь сверху вниз без улыбки, и выражение серых глаз знакомо настолько, что в сердце вонзается игла. Было однажды: я неделю вкалывал в Сибири, отлаживал и чинил дронов МЧС в горящих лесах – тогда ты смотрел так же. Помню сомнение вместе с гордостью, которую ты пытался стереть, но она прорывалась сквозь зажатую улыбку.
Впрочем, ты быстро одумался и отвернулся, как и всегда.
А сейчас молчишь, не отводишь взгляд.
Прости, отец. Я мало верил в тебя, но чрезмерно – тебе.
Моя красота отличается от твоей – но она нужна людям. Я поздно понял, что должен сражаться за неё. Искать место, где в моих навыках нуждаются так сильно, как я – в глотке воды. Сладкой. Кисло-сладкой, как вся моя жизнь. Пусть таких, как я, сотни тысяч в мире, и нам нечего продать уникального, волшебного, вдохновляющего... Но мы действуем.
Я – это я, отец, и я люблю тебя. Не прощаю, не хочу вернуться, больше нет – но принимаю. Ведь ты жаждал дать мне будущее. А я хотел – семью, не когда-нибудь, а тогда, в пыльной комнате с мятыми занавесками.
Отец, если ты хотел, чтобы я остался один и погиб, то я сделал это. А сейчас воскресаю, через боль под рёбрами с каждым вздохом – видишь? Ты улыбаешься, криво и неумело, взгляд твой блестит... Такому мне ты протянешь руку? Отец.
Я зажмуриваюсь.
Ты протягиваешь руку откуда-то с потолка.
Я собираюсь дарить жизнь здесь, в мире древней войны за каждую каплю влаги, в мире, который слишком жесток, чтобы хотя бы притвориться красивым. Прекрасное всегда далёко... Разлепляю ресницы, не смотрю вверх. В иллюминаторе закат. Небо отсвечивает голубым, и я уверен, что мне хватит блеска на все отпущенные годы.
Я далёк от искусства, но верю в красоту ремесла. Я создаю прекрасное, и потому буду спасён. А может, так рождается искусство?
Панель управления тихо гудит под пальцами, кровь пульсирует в такт. Зелёный сигнал мигает чаще; в иллюминаторе растёт неспешный пылевой смерч – он разбрасывает искры, словно металл на солнце. Поднимаюсь на ноги, балансирую, как на бруске. Иду к шлюзу – входу в «уличный скафандр».
Оборачиваться – дурная идея, но лента с электродами ещё на мне. Чужой взгляд не скребёт подкорку, он слышен как тихое присутствие: штатный режим нейроконтакта. А это значит... Я упираюсь обеими руками в запертый пока шлюз, унимая колотящееся сердце. Бросаю взгляд наверх – точно. Потолок светел и пуст. Ты отпустил меня, папа, потому что я отпустил тебя. Быть свободным – так разумно.
Рыжий смерч затмевает иллюминатор; пропылённый бок машины тускло блестит – натруженный и прекрасный, как мозоли на пальцах гитариста.
Открываю шлюз, и белое солнце ослепляет. Я иду к людям, которым я нужен, ибо свобода без цели – некрасива.
Меня зовут Пётр.
Я верю в жизнь.
– Вы садист, профессор Владленский, – ассистент пригладил раннюю лысину. Отвернулся от экрана, где спутник транслировал кадры: человек в скафандре благополучно пристыковался к машине колонистов.
Его собеседник не торопясь огладил рукава белоснежного халата – дородный мужчина с мягкими, ловкими пальцами.
– Пользуетесь тем, что я ценю вас, Павел, – пожурил он ассистента. Откинулся во внушительном кресле, вытянул ноги. Обозрел ряды экранов с видом человека, который хорошо потрудился и получил ожидаемый результат.
Павел отвернулся, уронив руки вдоль тела.
— Создать для человека персональный ад – это извращение, профессор, – сообщил тихо. – Заставить нейросеть выуживать образы из подсознания, принудительно углубить контакт, изменить сами основы безопасного взаимодействия...
– Зато материал прекрасен, – отозвался тот. – Тема, хм-м? Я всегда ищу тему.
– Да вы – вивисектор.
Владленский улыбнулся почти с состраданием.
– Это самая гуманная в мире специальность, Павел, – сказал он и построжел. – Не забывайтесь, доцент Тарсов.
— Простите, профессор, – по-военному чётко кивнул Павел. – Но...
— Да не будьте же слепы, – Владленский пощёлкал пухлыми пальцами. – Люди в большинстве своём не выносят, когда им делают добро, вы замечали? Но в помощи нуждаются. Я наношу превентивный удар, с позволения сказать. Причиняю добро всем назло, хм-м. Ищу причину и стараюсь её устранить, чтобы дать человеку новую жизнь. Заметьте – никакого принуждения. Этот, как его, Пётр, сам сделал выбор. Немногие хотят гнить в тюрьме и становиться потом изгоями. Я дарю им новую биографию, новую жизнь, Павел!
– И программу вы не закроете, – бесцветно констатировал тот.
– С какой стати? Контрольный образец подтвердил положительную динамику. Пётр – очаровательный молодой человек, хотя и заставил поволноваться.
– Но сколько погибло...
– Марс, – Владленский пожал плечами, рассеянно погладил рукав. – Мечта спортсмена. Чем выше ставка, тем прекраснее гонка, верно?
Он с нежностью взглянул на мониторы, где маленькой точкой ползла по бурому кряжу машина.
Павел не ответил. Он прилип взглядом к массивной шее Владленского, покрасневшей над белым воротником. Пальцы его дрогнули, скрючились... и расслабились. Павел опустил голову и обернулся к экранам. Слева, у самого края, блестело крошечное пятно в пойме широкой реки.
– Кофе, профессор?
– Не откажусь... – рассеянно сказал Владленский.
В кухонном уголке заурчала кофе-машина. Павел вдавил кнопку «двойная корица». Дождался, пока сладковато-горькая струя наполнит чашку до краёв, сунул руку в карман халата. Он достал что-то и, прежде чем занести над напитком, улыбнулся с той же нежностью, что и Владленский.
Над рыжими камнями струился ветер, обтекал скалы и выступы. С шорохом сметал песок с щербатого посадочного модуля, взбивал вихрем и засыпал снова.
Солнечный луч пробивался в иллюминатор. На полу виднелась фигура – полусбитый шлем, изломанная поза; иссохшая кожа на костях рук, скрюченных словно в агонии. По краю перчатки вилась надпись «Тарсов».
Застывшая механическая стрелка на агрегате с водой показывала полный бак.